КОРОЛЕВСКИЙ ПИЛОТ


Василий Кириллович Кондратьев, 1967-1999
НЕСКОЛЬКО СЛОВ В ПАМЯТЬ ВАСИЛИЯ КОНДРАТЬЕВА будут трудны. Человек с юности пишущий, зарабатывавший (пытавшийся зарабатывать) словами, a man of letter, один из очень немногих среди расхлябанной русской литературной публики, он слов не любил, неизменно поверяя качество написанного (им ли, другими) интенсивностью чувства, подлинностью жизненного опыта, отраженного литературой. Опыт моих сегодняшних слов непередаваемо страшен.
Его собственный суд над словами был решителен и не предполагал апелляций. Бескомпромиссность, заставлявшая забывать о справедливости, не могла не вызывать уважения. Ментальный, как и все мы до поры до времени, путешественник, он, на удивление всех, таким и остался, сохраняя верность пространству своего города, словно нарочно избегая покидать его. Сейчас память о нем оказалась болезненно разлита в Петербурге, исхоженном нами вдоль и поперек и бесконечно грустном теперь без него. Изданную книгу прозы он назвал "Прогулки" и умер, погиб, гуляя - оступился на крыше дома, соседнего с домом заветного для него Кузмина. Читая его теперь, неизбежно гадаешь на судьбу: "Зачем же, сперва поступая из чисто археологического любопытства, потом оступаются в поисках, соскальзывая, так сказать, по ту сторону Луны?"
Я не могу (еще?) понять этих знаков судьбы и писать о них.

Глеб МОРЕВ





У ВАСИ БЫЛА ТАКАЯ СТРАННАЯ ПОХОДКА, немного птичья: с пяток очень резко переступая на носки, он подпрыгивал, словно бы отрывался от земли. Может быть, земля его не держала? А может, он был "действительно королевский пилот"? Но, так или иначе, он был прекрасным и редким писателем с безупречным вкусом. Бесконечно преданным литературе и своим любимым авторам. Для меня огромная честь, что именно он написал предисловие к моей первой книге стихов.

Александр СКИДАН





ПОСЛЕ ВАСИНОЙ СМЕРТИ не проходит чувство опустошенности. Такое ощущение, что с ней завершилась целая эпоха. Постсоветской петербургской литературы. Прежние модели и стратегии больше невозможны. Не оставляет чувство того, что мы все делали не так. Иначе Вася бы не погиб. Иначе бы сработали какие-то защитные механизмы. Ведь вообще-то культура живуча, да и человек в ней живуч. Но только в том случае, если эти механизмы смазаны и действуют. В Васином же (то есть в нашем) случае они вовремя не запускались.
В 1994 году Вася нашел деньги для издания журнала "Поэзия и критика". Один номер вышел. На редкость удачный. По всем законам функционирования исправных механизмов должны были найтись деньги, по крайней мере еще на четыре-пять номеров. Но они не нашлись. В 1998 году Вася стал лауреатом премии Андрея Белого. По тем же законам должны были воспоследовать интервью в модных газетах и журналах, приглашения к публикациям, какая-нибудь стипендия.
Это не благодушные мечтания. Это рутинная практика. Но только не в нашем городе. Здесь стареющие литературные либералы не замечают никого моложе их, а живая литература так и не вышла из ситуации присоветского андеграунда. Так можно жить год-другой, третий. Через десять лет это должно неминуемо убить. С Васей это произошло в самом страшном, неметафорическом значении слова.
В день его смерти я просмотрел все, что у меня было дома Васиного. В первой половине девяностых он был одним из самых плодовитых авторов. Редкий номер "Митиного журнала", увы, тогда еще самиздатовского, выходил без Васиных стихов, прозы, эссеистики, переводов. И что же? Никакой востребованности. Никому в этом городе на фиг ничего не было нужно. Вася всегда говорил, что так и должно быть, что это нормально.
Мне кажется сегодня, что все это мало совместимо с жизнью.

Сергей ЗАВЬЯЛОВ





ОДНАЖДЫ ПОШЛИ НА ОХОТУ: Кондратьев, Клюканов, Ершов и примкнувший к ним Митин, не лезущий в рифму. Вернулись с охоты: Клюканов, Ершов и примкнувший к ним Митин. Ни в какие ворота.

Андрей ХЛОБЫСТИН





КАЖЕТСЯ, ЧТО ОН ЖИЛ ВЕЗДЕ, существовал как-то автономно и невесомо - настолько безбытным и неприспособленным было его существование в городе, который он знал и любил как никто, и о котором написал прекрасную и короткую книгу "Прогулки". Вася всегда двигался танцующей, слегка пружинистой, легкой походкой; со стороны многим он виделся безалаберным и хаотичным, подчас полностью аутичным человеком. Да, такова была внешняя манера, которая очень сопрягалась со всем его внутренним строем, только как всякий глубоко думающий и чувствующий человек, он, стесняясь серьезности и пафосности, играл на понижение.
Порой Вася пропадал надолго. Но как приятно было услышать в трубке его голос:
- Глеб Юрьевич, привет! Давайте, что ли, встретимся, поболтаем. Я знаю одно дивное место в районе Удельного парка.
Прогулки и городские похождения составляли реальное и воображаемое пространство его вымыслов и сновидений наяву. Чтобы поговорить о Вагинове (его столетие отмечалось в апреле), Кондратьеву обязательно нужна была поездка за город, хоть куда, и мы поехали на форт Ино, где он на песке у моря читал наизусть и по книге стихотворения и любимые куски его прозы. Последний Васин проект "Архитектура сновидений, или Мнемотический театр" также был неким воображаемым музеем без времени и места, который можно было населять любимыми предметами, текстами, размышлениями, ложными и настоящими гробницами. И здесь таким путеводным образом должен был стать парк "Монрепо", куда мы собирались поехать в октябре.

Глеб ЕРШОВ





РАЗГАДКА ЗАГАДОЧНОЙ СМЕРТИ МОЕГО ПРИЯТЕЛЯ - в самом способе ее, точнее сказать, технологии, связанной с превышением обычной дозы. Он умер второй раз, второй смертью, всего лишь шагнув в окно, случайно или ему захотелось, не важно. Гораздо больше, и это вещь близкая, мне интересно, когда впервые. Тогда ли, когда в горьком аромате от папиросы, исполнившем дыхание, ему почудился поцелуй? И голос, который он раньше называл внутренним, вдруг нежно, прозрачно заговорил с ним, в дымке почувствовался очертанием, как будто темная женщина закрыла ладонями его лицо, а потом вихрем карт разлетелась по комнате, в окно, и перед ним открылся город, и она в нем, и он, и он в ней. С тех пор каждое его движение, его прогулки составляли танец, которым - не понимаю как - он призывал тот момент, когда она зашла к нему и села на его колени. Возможно, она была в вечернем платье, каучуковых перчатках и хирургической маске. Он развязал маску, она наклонилась и поцеловала его, так, что стала его, совсем близко. Все остальное как кинолента, склеенная из счастливых концов.
С моих слов записано верно. Я мог бы этим закончить, если бы то, что я рассказал, было настолько неправдоподобно, что не случилось бы и со мной. Я никогда не стал бы писать о том, кто, удерживаясь за шасси, выдержал шестичасовой перелет над океаном, или кого всей швейцарской семьей Робинзон оставили на озерах в Африке. Но суеверные опасения, кошмары ребенка, которому показали мумию, заставляют писать, освобождаться, пока мое любопытство не пересилит здравый смысл. К тому же, когда я прочел у Пико депла Мирандола о "поцелуе смерти", или "союзе поцелуя", у меня начались проблемы с женой.
Я верю, что чем больше я буду проникать в жизнь моего покойного приятеля, входить в его роль, тем вероятнее, что он своей гибелью спасет меня, как каскадер, подменивший собой камикадзе. В конце концов, если вспомнить стихи Дени Роша, он был "действительно королевский пилот".

Василий КОНДРАТЬЕВ Из рассказа "Мурзилка". 1991 год






ОПЕРЕЖАЯ ЖИЗНЬ

Мне вспоминается знакомство с ним на протяжении более чем десяти лет, общение не столь близкое и закадычное, сколь регулярное, иногда чуть ли не ежедневные публичные рандеву за узеньким столиком-стояком в толкотне кафе, в прокуренном и проспиртованном кулуаре какого-нибудь вернисажа, на крикливом богемном пикнике... Мое знакомство с Василием Кондратьевым оборвалось, как говорится, в связи с его преждевременной смертью, трагически-нелепой и символической, как и многое в его опережающей саму себя жизни, - оборвалось, поставив перед фактом. Перед фактом его отсутствия в остроумных и фривольных интеллектуальных беседах или совместных походах за добавочным алкоголем. Перед фактом его отсутствия среди стеллажей Публичной библиотеки (где мы, ненароком сталкиваясь, обсуждали гетеронимию Пессоа или описанные у Балтрушайтиса анаморфические цилиндрические зеркала) или же на посиделках в пивных барах, где Василий принимал не последнее участие в коллективном сплетничаньи о сексуальных авантюрах общих знакомых. Перед фактом его отсутствия в скученном, тесном и авантажном ландшафте интеллектуального Петербурга - после его ухода этот ландшафт сделался иным, незнакомым, разреженным...
Как, пожалуй, никто другой из современников, Василий был эталонной фигурой ландшафта (я намеренно ставлю логический акцент на это слово, повторяя его неоднократно). Бродский точно и самокритично съязвил, что его отсутствие большой дыры в петербургском пейзаже не сделает. Действительно, не сделало - Бродский принадлежал к той породе титулованных небожителей, что всегда вылезают, выпячиваются из породивших их ландшафтов, как из смирительных сорочек, поэтому у них все ландшафты подозрительно похожи друг на друга. Василий относился к иной, куда менее эгоцентричной касте ревнителей (говоря более современным языком, шоу-мэйкеров) петербургского ландшафта, его мифологии и лабиринтообразной топики, поэтому та прореха, то зиянье, которое образовалось после его исчезновения из этого ландшафта, едва ли быстро срастется, едва ли будет залатано какими-нибудь арахнами или изидами. Раскручиваемый Василием (и вокруг него) ландшафт был далеко не однородным, монолитным телом, скорее полиморфным гибридом петербургско-европейской культуры. Для Василия петербургский ландшафт - это и местные закоулки, дворики и крыши, будто татуированные и овеществленные прозой столь ценимых им Кузмина и Вагинова. Но это и семирамидины виллы наслаждений, заимствованные из Мандиарга, или южноитальянские, пропитанные муссолиниевским цезаризмом, каменоломни Де Кирико (обоих авторов Василий штудировал, переводил и пропагандировал). Подобно Неизвестному поэту или "установившемуся автору", alter ego Вагинова из "Козлиной песни", Василий, зачитывая вслух на людных междусобойчиках цитаты из книжки по-французски или по-английски, беспрестанно занимался "перебежками из одной культуры в другую" (недаром публичное появление Василия в его последний вечер было встречено дружным возгласом: "А, пришел Неизвестный поэт!"). Кажется, к пробежкам по культурному ландшафту была приспособлена вся его пластика, особенно походка - двигался он, привставая на цыпочки, словно готовясь спланировать со страшной, неизреченной высоты, будто преодолевая тягу культурной левитации и одновременно подчиняясь ей. Подчинился.
Многие жизненные, любовные и особенно литературные эксперименты Василия были намеренно, продуманно и пунктуально стилизованы под амплуа "проклятого поэта". В период всеобщего культивирования респектабельности и импозантной черствости его ошарашивающая, расхристанная "проклятость" даже близким знакомым казалась иногда старомодным трюизмом и эстетизированной причудой. Сейчас понятно, что занимать отвергнутую всеми вакантную нишу "проклятости" (до самого финала) его заставлял не индивидуалистический каприз, а непреодолимая декадансность внутренней речи. Василий обладал смелостью сделать из себя декадента в эпоху, когда декаданс не только третируется модной фешенебельной публикой, но и вообще списывается с культурных счетов как рудимент столетней давности. Но нащупанная Василием жилка декадансного поведения и письма - вовсе не наследие русского угарного декаданса, сводящегося к пощипыванию исподтишка пунцовеющих литературных барышень или употреблению из-под полы дрянного кокаина в дешевом, бордельного пошиба, ресторанчике. Электризующий его прозу (особенно книгу "Прогулки") декадансный импульс почерпнут из уроков, преподнесенных в его франкофильскую юность книгами Лафорга, Аполлинера, Бретона, Мандиарга и т. п. - уроками ужаса и благолепия перед отшлифованной, андрогинной машиной письма, перед ее перемалывающей все и вся работой на износ и на кон. Фатум настоящего декадента, каковым и был Василий, - низвергаться в ее жернова, зондируя там разрыв между спиритуальной легкостью, невесомостью внутренней речи и тяжеловесной монотонностью языковых механизмов и агрегатов. Проза Василия - полигонный образец того, как запущенная на полные обороты машина письма съедает саму себя, а заодно и фигуру пишущего. И съела. Не так, как блоковская чушка своего поросенка, а так, как европейский технизированный андроид своего конструктора. То есть целиком. Проза Василия - (авто)прогулки по ландшафту европейской культуры в намеренно испорченной, с отключенной системой тормозов, машине письма.
Я нисколько не фаталист, написал Михаил Кузмин, один из путеводных для Василия, и не только для него. Но уверен, что все уходы. Нам предписывает. Судьба. Уход Василия также предписан исключительно судьбой, точнее, литературой, раз он уж выбрал ее в качестве судьбы, пусть сейчас и не сулящей сиюминутные лавры. Свойственное Василию математически выверенное следование внутренним предписаниям и позволило ему осуществить хармсовское падение в небеса сквозь створки вмененного русским литератором лестничного пролета им. Гаршина. Осуществить впадение в литературу, опережая жизнь.

Дмитрий ГОЛЫНКО-ВОЛЬФСОН




Материалы, представленные на странице, перепечатаны из газеты "На дне", С.-Петербург, N20 (73), 15-31.10.1999 г.